Отрывок из книги монахини Евфимии (Аксаментовой) об отце Кирилле Павлове “Увидеть однажды”, изданной Симбирской епархией в 2022 году.
Воспоминания о войне не покидали старца никогда. Как и все фронтовики, он мало говорил о страшной, трагической стороне войны — все больше о том, уже общеизвестном, случае с найденным в сталинградских руинах Евангелием.
Этот случай был для батюшки отправной точкой на жизненном пути, точкой его внутреннего обновления и преображения. Воспоминанием об этом случае он делился как радостным и сокровенным назиданием. Делился, словно приглашая каждого из нас по-новому прочувствовать наши собственные взаимоотношения со Словом Божиим. Но, как бы бодро ни звучали заголовки иных интервью со старцем («Я шел с Евангелием и не боялся» и т.п.), его встреча с Евангелием оказалась в большей степени сакральна и уникальна, чем общеприемлема. И опыт этот остается опытом его личного благодатного бесстрашия. Бесстрашия не только защитника Отечества, но и инока, услышавшего зов Божий и откликнувшегося на него всем сердцем.
В годы затяжной болезни мы узнавали о его военных переживаниях и такое, от чего холодело внутри. Болезнь подчас обнажала то сокровенное, что в годы здравия старец предпочитал хранить в тайниках души.
Например, как-то в мое ночное дежурство старец не мог сомкнуть глаз. Сон его, в принципе, и так был безнадежно нарушен инсультом, и мало что могло тут вызвать беспокойство, но батюшка словно метался, словно места себе не находил… Это была война. Воспоминания об однополчанах (совсем молодых ребятах), погибших от взрыва мины у них под ногами, в то время, когда они мирно прогуливались по лесной дороге, резвились и смеялись, улучив хоть несколько минут нормальной жизни без окопов и атак. Батюшка в тот момент шел не вместе со всеми, а поодаль, по лесной тропинке, и как бы вдоль, параллельно той злополучной дороге… Случайность? Потом его буквально забросало разорванными в клочья телами своих товарищей. Разве такое забудешь, говорил батюшка в ту тревожную ночь…
Летом 2010 года мы в буквальном смысле запели Пасху. У батюшки были гости. Старец попросил подать ему корзинку с деревянными пасхальными яйцами и долго раздавал их дрожащей рукой, внимательно вглядываясь в лица невидимых нам посетителей…
— Кто пришел к тебе, батюшка? — спрашивали мы, обескураженные и взволнованные.
— Мои боевые товарищи,— отвечал старец, и слезы текли из его глаз.
Затем торжественно и вдохновенно он пропел им Вечную память. Голос его срывался и дрожал, но был как никогда отчетлив и внушителен. Сколько их было тогда, подле его одра? Чувствовалось, что многих из них он всю свою жизнь в монастыре помнил и поминал. Однополчане…
Почти в каждый День Победы я старалась залезать на крышу котельни старого корпуса резиденции, а после — и на крышу самой резиденции. Поздним вечером, поближе ко времени салюта на Поклонной горе. День Победы постепенно стал для меня личным праздником, наверное, с той незапамятной поры, когда мы со старцем, в сумерках, под трели соловьев, по шаткой каркасной лестнице «атаковали» эту крышу вдвоем. Это было нашей маленькой «военной» тайной. 1995 год, 50 лет Победы. Мне бы непременно «влетело» за то, что я плохо «присматриваю» за батюшкой — ведь лестница шаталась, а с крыши можно было вообще упасть, поскользнувшись. Но батюшке очень хотелось увидеть салют. И мы начинали с того, что проделывали несколько конспирологических кругов вокруг нашей «высоты», которую намеревались в скорости взять — лишь только в главном здании резиденции занавесят все окна и нас никто не сможет внезапно рассекретить. Старец поднимался по лестнице первым, очень бодро и уверенно. Я же — шла за ним след в след, приглядывая за подолом батюшкиной рясы, в котором вполне себе можно было запутаться старому человеку.
Для меня это было всего лишь маленькое, жизнеутверждающее приключение, не более. Мне было непередаваемо радостно рядом с батюшкой, и меня забавлял сам факт того, что мы вот так, в темноте сумерек, осуществляем очень важное для него, и даже секретное дело — почти военную операцию!
Я и не догадывалась тогда, что не способна почувствовать и сотой доли того, что чувствовал и переживал на этой крыше мой бесценный старец. Особенно когда надевал свои очки и замирал, неожиданно строго вглядываясь в направлении Поклонной горы.
— Вы даже представить себе не можете, что мне довелось пережить! — вырвалось как-то из уст батюшки уже в годы болезни…
…В 2016-м на Благовещение дыхание старца непоправимо изменилось.
Если раньше батюшка дышал относительно ровно, и лишь тяжелый надсадный кашель то и дело разрывал келейную тишину; если первые годы мы только в ночное время и при скачках температуры давали больному дополнительный кислород, то теперь кислород требовался постоянно, ибо дыхание старца стало невыносимо тяжелым — он попросту задыхался. Больно было даже слышать это, а уж каково было самому батюшке!?
Конечно, необходимое медицинское оборудование у нас было всегда наготове, и оно существенно облегчало страдания больного, но… Все очевиднее становилось одно — процесс ухудшения уже необратим.
Старец вступал на поприще последних своих страданий.
Пример его верности Богу и стойкости перед лицом этих испытаний удивителен. Иные говорят, что одна из особенностей инсульта — больной не вполне понимает, что с ним, а значит, не в полной мере и страдает. В случае с отцом Кириллом это не так. Листая свои дневниковые заметки тех лет, я обнаружила, что записала несколько его сокрушенных высказываний о том, как измучен он долгим, изнурительным лежанием, и как грусть временами закрадывается в его сердце. Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что с ним происходит, но на мой вопрос, не унывает ли он, старец отвечал вопросом: «А зачем?»… Одно дело — момент грусти, другое — трясина уныния. А уныние — это совсем не про него.
В какой-то своей давней великопостной проповеди батюшка писал: «Пусть никто не уничтожает в себе насильственно живой восприимчивости к огорчениям и страданиям. <…> Эта скорбь среди страданий является делом чисто естественным и придает страданиям характер истинно христианский, истинно человеческий»…
Такая живая восприимчивость была и в его сердце.
Но тяжелой дорогой предсмертных мук в тот свой последний год он пошел, как мне верится, совсем один. Да, все мы по-прежнему были рядом, поблизости: хлопотали с приборами, готовились к богослужениям, несли свои обычные повседневные труды. Но было в душе скорбное и какое-то величественное предчувствие — у старца теперь своя война, своя последняя, завершающая битва, и мы ему уже не помощники. Ни кивнуть, ни ответить легким движением руки старец больше не мог — он весь словно ушел в свое мучительное дыхание… Простившись с нами однажды, еще в первые дни после инсульта, он был занят этой последней битвой, как и прежде, не требуя к себе нашего повышенного внимания — кротко, смиренно…
Пока дыхание его не прекратилось совсем.